Порт пяти морей  25

Человек и общество

28.07.2017 11:50  7.2 (52)

Сноб

5845

Порт пяти морей

Москва всегда была городом, где не было богатых и бедных районов. То, что происходит в Москве сейчас — это, в сущности, бунт властей против столетней демократической традиции

В детстве меня часто спрашивали во дворе:

— А кто твой отец? Начальник?

Я угрюмо пожимал плечами.

— На фабрике он работает, — скупо цедил я.

— А кем? — не отставали мои друзья. — Скажи нам, кем же он на фабрике-то работает? Мастером? Инженером? Вахтером на проходной? Слесарем?

— Он работает директором! — отчетливо и зло говорил я, предательски краснея до корней волос.

— А машина у него есть? — тут же спрашивал кто-то.

И я отвечал:

— Не знаю!

Иногда папа приходил домой и подолгу молчал, закрывался в моей маленькой комнате, садился за мой письменный стол и смотрел в окошко, а верней куда-то внутрь себя, переживая то, что случилось. Я боялся подходить к нему в такие минуты. Но поделать тут ничего было нельзя — ведь мой папа работал директором.

Другие отцы, насколько я знал, любили после работы постоять где-нибудь в скверике, покурить, выпить пива, обсудить футбол. А мой папа приходил с работы и вот так около часа молчал.

— Опять тишина, как на похоронах! — говорила мама сама себе. Пока папа сидел в моей комнате за моим письменным столом и о чем-то думал, она ходила по квартире и не знала, «куда себя приткнуть». А папа в это время думал, глядя в окно. Только думал, и все.

А я ничего не говорил. Ни вслух, ни про себя. Я просто наблюдал за ним.

Правда, иногда он с живым интересом прислушивался к моим разговорам на футбольную тему.

— Послушай, неужели армяне стали чемпионами? — спрашивал он с изумлением.

— Да, папа! — говорил я. — По итогам чемпионата СССР команда «Арарат» из Еревана в этом году завоевала первое место. В ней есть такие игроки: Оганесян, Иштоян, Заназанян… Как можно этого не знать?

— Ну ладно, ладно, хватит! — говорил он. — Я все равно не запомню. Спасибо тебе и на этом.

Иногда он листал футбольные справочники, которые я покупал в газетном киоске.

— Ну надо же! — говорил он маме. — Смотри, все про него написано: и какой рост, и сколько весит, а про меня нигде ничего.

Порой я мечтал, что когда-нибудь мы пойдем с папой на стадион, будем свистеть, топать, а потом вернемся домой и, перебивая друг друга, будем рассказывать маме:

— С левой ноги! С острого угла! Как даст! И промазал, представляешь?

Но этому никогда не суждено было сбыться.

Когда он вечером входил в наш двор — в белой рубашке, с пиджаком через плечо — я всегда нарочно пасовал ему в ноги. И папа аккуратно откидывал мяч носком ботинка. Однажды я не выдержал и закричал:

— Пап! Давай! Ударь!

Он замахнулся… Но удар получился неловкий, слабый. 

Да, мой отец работал директором второй московской ткацко-отделочной фабрики. А еще в нашем доме по Трехгорному валу, 18 жил главный бухгалтер комбината «Трехгорная мануфактура». Жили и другие работники «Трехгорки». Как и другие жильцы — а были среди них и преподаватели музыки, и кандидаты наук, были и простые рабочие — родители выходили на лестничную площадку с мусорным ведром, мыли по очереди пол «в местах общего пользования». Словом, жизнь в нашем новеньком девятиэтажном блочном доме, который теперь, возможно, подлежит реновации, текла своим чередом.

О том, кто наши соседи, кем они работают, я как-то никогда вообще не задумывался. Не было для этого ни одной, прямо скажем, причины.

Скажу сразу — о какой-то особой гармонии с соседями я никогда в жизни даже и не мечтал. Ну не было у меня в жизни (лет примерно до сорока) такого удачного опыта. А прожил я в городе Москве все-таки немало лет. Бывали, например, такие случаи, что к нам приходили гости на какое-нибудь семейное торжество — стульев и табуреток вечно не хватало. Я вздыхал, собирался с духом, выходил на лестничную клетку, звонил в соседнюю дверь и, жутко стесняясь, просил у соседей стулья «на время». Выходил сосед в домашней майке, хмуро на меня смотрел и выносил в порядке одолжения пару стульев и табуреток. Рядом с нами на Аргуновской улице, например, жила замечательная семья — мама, папа, девочка и мальчик, семья была дружная, веселая, дети постепенно росли, но за семь лет, пожалуй, эти стулья и табуретки оставались нашим единственным поводом для знакомства.

Иногда приходилось у соседей брать соль и спички. Иногда — буквально пару раз, это уже было на другой квартире — к нам заходила соседка, которая никак не могла войти в дом без ключа. Вот, пожалуй, и все.

Вообще вся эта соседская культура — это, может быть, наиболее уязвимое место в московском (или даже шире, в российском) менталитете. Люди вообще не умеют объединяться. Не умеют самоорганизовываться. Не умеют защищать свои права ну хотя бы на уровне одного подъезда или этажа. Москвичи могут десятилетиями жить рядом и даже не знать друг друга по имени и в лицо. Не случайно же в массовой советской культуре, особенно в кино, была так живуча эта мифология о «соседском братстве», о коммунальной квартире, где все друг друга знали, помогали, подставляли плечо, занимали трояк, вместе отмечали новый год на кухне и так далее. Типа, «вот золотое время-то было».

На самом деле коммунальная квартира была реальным адом для многих советских людей. Та жуткая социальная травма, когда горожан уплотняли в 20-30-е годы, подселяя в квартиру все новых и новых жильцов, в московском, например, коллективном сознании была так остра и глубока, что, когда во время первой хрущевской «реновации» коммуналки начали расселять, люди легко и радостно отказались от этой «соседской этики», вообще перестали здороваться, знакомиться и даже дружить — хотя для этого у них были все основания.

Конечно, в последнее время что-то начало меняться, и не только в связи с реновацией — одна эпическая история с парком «Торфянка» чего стоит. Люди наконец-то — через десятилетия — научились, буквально взявшись за руки, защищать от застройки свой парк, свои деревья, детские площадки, протестовать против расширения дорог. Не всегда, правда, помогает, но все же лиха беда начало. Однако это всего лишь светлые исключения из сумрачного общего правила.

Мне могут возразить — мол, в старых московских районах, на какой-нибудь Сретенке, соседская этика и соседская культура были вполне живучи, на что я тоже возражу, что да, живучи, но все равно, чем дальше москвичи перемещались в Новогиреево и на Теплый стан, тем более прохладными и отчужденными становились их отношения.

Я не раз был свидетелем того, как жители моего подъезда или какого-нибудь дачного кооператива уже в новые времена пытались, например, выбрать себе руководителя, назначить ответственных, принять какое-либо решение — и все это собрание мгновенно превращалось в чудовищную склоку, люди ни с того ни с сего наносили друг другу страшные оскорбления, тут же образовывались «партии войны», и соседи ссорились навсегда.

Почему это происходит, почему люди, живущие в прекрасных отдельных квартирах не могут никогда ни о чем договориться, а такие же точно люди, которые жили в бараках и коммуналках, все-таки договариваться умели — для меня навсегда осталось какой-то загадкой.

И тем не менее особая соседская культура в Москве все-таки существует, как это ни странно.

Только касается это не отдельных людей, а целых социальных групп…

Так уж повелось, что Москва никогда не делилась на богатые и бедные районы, по имущественному или по социальному цензу. Это даже притом, что при поздней советской власти очень полюбили строить целые дома «для начальников» — «дом МИДа» на Смоленской, «министерский дом», «генеральский дом», «цековский дом» — и все равно их всегда окружали дома, так сказать, «со смешанной структурой». Люди давали этим домам «для начальников» насмешливые клички — «ондатровая деревня» (у советских руководителей были в моде зимние пальто с ондатровым воротником, их шили в специальных партийных ателье) или «царское село». Но эти самые «царские села» тонули в общем океане московского равенства и никогда не определяли статус района.

И это притом, что Москва в поздние советские годы, о которых я веду речь, уже была невероятно «блатным», как мы все говорили, городом: по блату поступали в институт, по блату добывали кусок мяса в магазине, по блату лечили зубы, по блату покупали книги, по блату брали путевки в санаторий. И тем не менее более богатых и более бедных районов в Москве никогда не было. Ну вот не было их, и все!

Этот — по сути главный — принцип московской жизни легко было увидеть невооруженным глазом.

Можно было, например, войти практически в любой двор на Арбате, увидеть черную «Волгу», смирно ждавшую у подъезда какого-нибудь заместителя министра, и тут же через десять шагов натолкнуться на такую жуткую пьянь, что не приведи господь. Это были соседи.

Это всегда считалось в Москве нормальным.

И хотя отоваривались семьи начальников, как правило, «по месту работы» (или в спецраспределителе), рано или поздно все жители района, подъезда, дома все равно встречались в одном и том же «угловом» или «дежурном» магазине — в очереди за какой-нибудь мукой, сахарным песком, майонезом, а то и за водкой. Редко, но встречались.

Возможно, думаю я сейчас, это была единственная мировая столица, где жизнь упрямо строилась именно по такому принципу.

И никому — ни Брежневу, ни вечному московскому партийному начальнику Гришину, ни Горбачеву, ни Ельцину Москва не давала этот принцип изменить. 

То, что происходит в Москве сейчас — это, в сущности, бунт властей против этой практически столетней демократической традиции. Против той традиции соседской культуры, которая в этом городе была всегда. Была и до революции (всегда рядом стояли совершенно непохожие по социальному составу дома), и уж тем более после нее.

Сегодняшний градоначальник и его команда решили сломать эту важнейшую московскую «скрепу». И похоже, что на первом этапе у них получится. Идея с реновацией — это же не просто делание фантастических денег из воздуха, или строительная афера, или проект гигантской реконструкции.

Для меня лично — это прежде всего попытка расселить Москву по разным социальным кластерам.

Всех богатых засунуть внутрь Садового кольца, всех бедных поселить по периметру МКАДа и в Новую Москву, ну а средних пока оставить где-то посередине. Пока.

Устроить в одном городе несколько совсем разных городов. В принципе, идея-то, как говорится, не нова. Взята, так сказать, из мирового опыта. Ровно так живет, например, Нью-Йорк. Манхэттен — это вам не Бруклин, а Бруклин — совсем не Квинс. Такая же петрушка наблюдается, в общем, и в Лондоне. И в Париже. Там так удобней. Там все к этому привыкли.

Но только не в Москве! 

В чем, в сущности, заключается идея Собянина? Богатые должны платить по максимуму за все, начиная от бутылки молока и кончая парковкой, лифтом и мусоропроводом — и платить совсем не так, как бедные. Соответственно, их районы должны хорошо пахнуть и блестеть как новогодняя елка. Там все должно быть дорого и приятно глазу богатого иностранца.

Бедные должны удовлетворяться чуть более низкими ценами в своих магазинах, совсем низкими стандартами всего, от медобслуживания до общественного транспорта, умеренной квартплатой и очень скудным перечнем городских услуг. Ну и добираться на работу часа два. Забыть о центре как о месте проведения досуга. Или ездить туда лишь по большим престольным праздникам — в Храм Христа Спасителя (но и это необязательно, для этого и строят им храмы в «шаговой доступности»). Идея, в общем, примерно такая.

На мой взгляд — довольно страшная идея.

Потому что она уничтожает какую-то ключевую московскую хромосому. Через колено ломает ментальный хребет московского жителя. Мы так не привыкли. Мы так не сможем. И дело тут не в том, что «в Москве так никогда не было». Просто такая имущественная сегрегация сразу дает выход чудовищному московскому жлобству, вот этой нутряной соседской ненависти, страшным социальным конфликтам, тяжкому бесправию людей, и в конечном итоге — революции и погрому.

…Я это понял, когда гулял недавно в районе той самой фабрики, которой в 70-е годы командовал мой отец — второй, ткацко-отделочной. Прошел мимо старых фабричных корпусов, теперь там что-то вроде конторы, прогулялся в районе 1-го Зачатьевского, Хилкова, наконец, Молочного переулка. Кругом стоит дорогая пустая недвижимость. Постепенно она заселяется, конечно. Гуляют какие-то дорогие мальчики и девочки, хохочут, болтают по телефону, стоят их дорогие машины. Все кругом хорошо пахнет и блестит как новогодняя елка — все эти новые коммерческие кварталы на продажу, безумные кафе, странные магазины. Но Москвой тут точно больше не пахнет.

Само устройство города, само социальное соседство всегда сдерживало в Москве это ее скрытое жлобство, этот социальный дарвинизм, это устройство заставляло богатых держаться скромней, а бедных — приличней. Воспитывало людей. Сам город поглощал их взаимную агрессию в каком-то особом своем растворе.

Двор, район, переулок, подъезд — не ссорили, а мирили этих вечных антагонистов. Их примиряла не идеология, не «политика партии и правительства», а сама Москва. «Порт пяти морей».

Эти мифические «моря» на самом деле — вовсе не смешная выдумка советских идеологов, и дело тут вовсе не в том, что по каналам из Москвы можно выплыть на пароходе хоть в Белое море, хоть в Черное. Это — настоящая московская сказка, миф о добре, о счастье, о любви и, самое главное, о справедливости, миф, без которого невозможно прожить в нашем очень жестком, чересчур большом городе. Даже в самые тяжелые 90-е, даже в голодные 80-е, даже в страшные 40-е этот миф сохранялся. Миф о том, что мы вместе, мы москвичи, мы все преодолеем, что мы «перетрем», перетерпим эти суровые времена. Что мы вместе играем с мальчишками во дворе в футбол, вместе отмечаем праздники, вместе выставляем на окно радиолу и танцуем летними вечерами.

Лишать людей мифа — это больше, чем лишать их хлеба или работы.

Я вот сейчас хочу вспомнить уже прочно забытый в череде других событий общемосковский митинг против реновации, вернее, то, как этот митинг был устроен внутри. Люди на этот митинг приходили редко поодиночке или парами. В основном — подъездами, домами, улицами, районами. Это было и впрямь ново и поразительно. Такую степень человеческой самоорганизации я на московских митингах видел вообще впервые. Те самые люди, которые в лучшем случае раз в год брали друг у друга стулья и табуретки, максимум соль и спички, даже не зная друг друга по именам, наконец-то познакомились, объединились, вышли на демонстрацию! Это было совершенно поразительно — в колоннах и группах шли именно соседи. Для меня самое удивительное открытие на митинге — это была как раз московская топография, которая, как Бирнамский лес, встала стеной и была отражена на этих плакатах. Я о многих районах вообще узнал впервые: какие-то «генерала Орлова», «Авангардная», какие-то «Джунгарки», «Коптево», боже ж ты мой… Ну и последнее, что я хочу сказать об этой ключевой черте реновации. Да, Москву много, очень много раз перестраивали снаружи. Но ее никогда не пробовали перестроить изнутри. На клеточном уровне. И я бы не рискнул это делать и сейчас. 

…Отец никогда не любил рассказывать о своей работе.

— Да нечего мне рассказывать! — говорил он досадливо. — Ну что тебе рассказывать, как я план выполняю?

Я почему-то верил, что ему нечего рассказывать. Я видел его фотографии, сделанные фотокорреспондентом фабричной газеты — в его кабинете, на работе.

С веселым лицом, в своей вечной белой рубашке, он на фотографиях сидел за огромным столом, курил или разговаривал по телефону.

Когда он входил в наш двор в своем строгом костюме, в галстуке, в белой рубашке, сердце замирало от какой-то мучительной неловкости. В нашем дворе был только один человек, который ходил на работу в таком виде — мой папа.

Бабки у подъезда еще издали кричали ему:

— Вечер добрый!

Он кивал и улыбался. А они еще долго смотрели ему вслед.

…Но особенно я не любил его персональную машину, зеленый «Москвич».

Как-то раз отец предложил отвезти меня до школы.

Я не знал, что ему ответить.

— Стесняешься, что ли? — спросил он довольно резко.

Я промолчал.

— Стесняешься, — недовольно-утвердительно сказал он. Хлопнул дверью и уехал, предварительно быстро поцеловав меня.

Больше он этого никогда не предлагал.

Машина приезжала за ним рано утром, когда я еще спал. А возвращалась поздно вечером.

— Так есть у него машина или нет? — спрашивали меня ребята во дворе. — Небось, не одна. Ему, небось, две положены.

— Не знаю, — угрюмо отвечал я. — Он меня на них не возит.

— Не возит или ты сам не желаешь?

Почему-то я ненавидел разговоры об этой машине.

Мне почему-то казалось, что если я признаю сам факт ее существования, случится что-то непоправимое.

Но однажды, в субботу, темно-зеленый автомобиль все-таки медленно въехал в наш двор.

Он даже весело бибикнул — явно для меня.

Все замолкли. Наступила тишина.

«Москвич» стоял возле подъезда. Папа о чем-то разговаривал с шофером.

Он вышел из машины.

— Привет! — сказал он. — Выигрываешь? Или проигрываешь?

— Ничья, — сказал я тихо и оглянулся. Все ребята стояли за моей спиной, бросив мяч.

— А покататься можно? — вдруг спросил кто-то.

— Можно, Николай Иваныч? — весело спросил отец у шофера.

Тот лениво улыбнулся:

— А почему ж нельзя! Давайте, только залезайте не все сразу. По одному.

Отец молча кивнул и пошел к подъезду.

В машину набилось человек шесть.

— А ты чего же? — удивился Николай Иваныч. — Залезай, чего стоишь?

Я помотал головой.

— Залезай! Хватит придуриваться! — заорал кто-то. Но я опять отказался.

Дверь, наконец, захлопнулась, машина медленно тронулась с места, и я просто проводил глазами зеленый автомобиль.

Он медленно поехал по Большевистской улице, повернул на Заморенова.

Во дворе стало совсем тихо. Я остался один. По-прежнему орало чье-то радио, хорошо пахло нагретым асфальтом, в спину толкался слабый ветерок. Никто, по-моему, не обратил внимания на это происшествие.

Из окна на меня смотрела мама.

Я еще немного постоял и просто пошел домой.


Оцените статью