Фото предоставлено Владимиром Бошняком
Сетевое издание m24.ru продолжает серию интервью с переводчиками. Ранее собеседниками издания сталиВиктор Голышев, Елена Костюкович, Максим Немцов, Александр Богдановский, Сергей Ильин, Наталья Мавлевичи Леонид Мотылев. В этот раз наш корреспондент поговорил с Владимиром Бошняком – переводчиком Уильяма Фолкнера, Пола Боулза, Уильяма Стайрона, Энтони Берджесса, Кормака Маккарти и многих других. Он рассказал о пользе запретов, что делать переводчику, если автор ошибается и как литература изменила представления о Западе. – Владимир Борисович, вы окончили электротехнический университет, работали научным сотрудником в физико-техническом институте. Почему вдруг перевод? Решили в какой-то момент, что к науке душа не лежит? – Я окончил ЛЭТИ – Ленинградский Электротехнический институт. Переименовали его уже без меня, так что объявляю сразу: в университетах не обучался. Это как – помните? – был такой персонаж у Ильфа и Петрова, который настаивал на том, что он в гимназиях не обучался. Потому что закончил Пажеский корпус. Почему вдруг перевод? Потому что для меня не было ничего хуже необходимости рано вставать. Но в душе я все равно инженер. Временами даже и сейчас удается как-то проявлять себя в этом качестве. А в перевод, вообще-то, всегда отдавали тех, кто не годен ни на что другое. С присущей ему трогательной непосредственностью это честно отразил, например, мой когда-то близкий приятель Валерий Попов (тоже «лэтишник») в его недавней повести про собственную погибшую от алкоголя дочку. Дескать, учиться не можешь, работать не хочешь… А давай попробуем тебя к переводу пристроить. Это же так просто – взял словарь и валяй себе слово за слово. Уж такие дурищи справляются! А я – ладно уж – замолвлю словечко в издательстве. Сам книжку тебе принесу… Со мной было не так. В ранней молодости я какое-то время воображал себя будущим писателем. Готовился, набирался свободы. Для этого выучил язык и читал англо-американские книжки, приобщаясь к тайному знанию, к которому по-русски в подцензурном тоталитарном обществе, конечно же, и близко не подберешься. Читал, читал – и вдруг решил потренироваться на переводах. Вообще-то глупейшая затея. Есть что сказать – говори, пиши, при чем тут переводы? Но для меня эта идея стала судьбоносной. Переведя несколько рассказов Сарояна, я обнаружил, что сделал это явно лучше (на свой, разумеется, взгляд), чем те, кому те же вещи удалось опубликовать. В жанре перевода что хорошо? Что можно сравнить, как сделал ты и как то же самое делали другие. Возможна какая-то объективность. Стал рассылать переводы из Сарояна по журналам, и, как ни странно, дело пошло. Замечательный, кстати, писатель Уильям Сароян. К сожалению, загубленный нашими переводчиками.
Чтобы не слишком жалко было расставаться с техникой, придумал отмазку: СССР агрессивная, злая страна, только что подмявшая под себя несчастную Чехословакию, которая всего-то и хотела, чтобы социализм у них был с человеческим лицом, а я работаю, пусть опосредованно, но в результате все равно ведь на военщину. А вот не буду! Буду способствовать распространению великой и свободной Западной Культуры. В Физтехе среди молодежи было модно рассуждать о том, как каждый из нас поступил бы, если бы вдруг стал генсеком КПСС. Одним из популярных предложений было объявить США войну и сразу сдаться. Теперь мне это странно вспоминать, но тогда во всем этом мерещилась гусарская лихость и праведный протест. Причина понятна, диагноз как у всех: острая информационная девственность, осложненная хроническим засорением мозгов западной пропагандой. Свои взгляды, кстати, никто особенно не скрывал. – Каким образом Виктор Петрович Голышев оказал влияние на ваше переводческое будущее? – Голышеву я показал свои уже достаточно зрелые переводы рассказов Данливи (очень витиеватых, что мне тогда нравилось: неуверенность в себе вызывала желание работать на стыке прозы и стихов), и Виктор Петрович их одобрил. Да не просто одобрил, а сразу дал мне переводить роман Фолкнера. Чем, в сущности, и ввел в профессию. – Приходилось ли вам сталкиваться с цензурными вопросами при переводе во времена Советского Союза или сейчас? – Приходилось и тогда и сейчас. Вот, можно сказать, надысь огорошил меня мой редактор Саша Гузман: нельзя теперь в книге материться, и хоть тресни. Элис Манро мат употребляет, а нам нельзя. И правильно, что нельзя! На запретах зиждется цивилизация. Не убий. Не укради и так далее. Вынь скрепы запретов, и цивилизация рухнет. Но поскольку вне цивилизации существо под названием человек жить не может, тут же возникнет новая цивилизация с новыми запретами. Процесс перехода от одного типа цивилизации к другому для большинства будет трагедией, а выиграют только самые подлые. Западной цивилизации такой запрет, видимо, не требуется, а нашей, выходит, нужен. Что ж, будем из этого исходить. Ну, убрали мы из книги два или три матерных слова. И что, Элис Манро от этого много потеряла? Да ничего она не потеряла. И ее читатели тоже. – Есть ли для вас, если можно так выразиться, переводчики-ориентиры? Люди, на которых вы равнялись или, может быть, до сих пор равняетесь? – А что значит равняться? Какой талант есть, такой и есть. Равняться, подражать кому-то бессмысленно. Мне в свое время много радости принесло чтение переводов Голышева (Стайрон, Фолкнер, Уайлдер), Апта (Томас Манн) и многих других, чьи фамилии, к стыду своему, я сейчас с ходу не всегда и припомню. Вот кто переводил Джеймса Олдриджа? И как можно на него равняться? Я даже не могу сейчас с уверенностью сказать, хорошо был переведен тот же Олдридж или не очень. Он был хорош сам по себе, тем более в восприятии мальчишки. Как говорил мой покойный друг и учитель Виктор Топоров, лучше плохой перевод хорошей книги, чем хороший перевод плохой.
За отсутствие необходимости придумывать сюжеты переводчик платит полной зависимостью от того, каких авторов судьба положит к нему на стол – хороших писателей, громких или не очень. Поэтому, например, Рита Райт-Ковалева мертвой хваткой держалась за «своего друга» Курта Воннегута и дико его ко всем ревновала. Ко мне, в частности, когда я перевел его пьесу. А, вот, сообразил: равняться я всю жизнь пытаюсь на Василия Аксенова в его переводческой ипостаси (когда-то он перевел «Рэгтайм» Доктороу). На его доходящую до хулиганства раскованность и презрение к правилам и канонам. Правил нет, есть только чувство меры. Которое Аксенову, как я понимаю сейчас, то и дело изменяло. Вернее, плевать он хотел и на него тоже. Он же не переводчик, он же Аксенов! Рите Райт его перевод не нравился. Да и у меня, помнится, даже тогда некоторые его пассажи вызывали усмешку. И тем не менее. В работе я исхожу из того, что перевод нужно делать так, чтобы результирующая книга получилась как можно ярче и лучше. Во всяком случае, гадить, портить книгу не следует даже в угоду оригиналу. Потому что исходный оригинал и русский перевод – это все равно две разные книги.
Фото предоставлено Владимиром Бошняком
Для русского читателя – даже читающего в оригинале, но думающего все-таки по-русски – книги нет, пока нет ее перевода. Это и для меня так. Мой взгляд на книгу до перевода – это одно (этакий туманный облак), а после – совсем другое. Потому что, только будучи переведенной, осмысленной и перечитанной уже по-русски, она кристаллизуется в сознании. У нас иная культура, иное ощущение правды и подлинности, иная манера выражения эмоций, а вследствие этого и иное понимание реализма и многого другого. Так что точность перевода – это очень зыбкое понятие. Потому что переводим-то мы не слова и запятые, а их совокупные значения в контексте. То есть воспроизводим то, что автор хотел этими словами высказать. Это кажется тривиальным, мы так делаем всегда, но в спорных случаях почему-то пугаемся и в страхе готовы отречься от совершенно естественного права одни слова и фразы (уместные по-английски) по-русски передавать другими и по-другому. В результате возникает аргументация типа «так было в оригинале» или «здесь запятой в оригинале не было». Ты сначала пойми, что именно там было! Как именно данный пассаж ты бы воспринял, будь ты носителем языка. Хотя, конечно, надо стремиться писать то, что было сказано у автора. И это, между прочим, труднее всего. Бывает, переводчик все силы отдает тому, чтобы изобразить стиль, мимикрировать под автора (особенно если автор, не дай бог, писал в том числе и по-русски); ему это удается, и читатель, не знакомый с оригиналом, но знающий автора в его русском обличье, ахает: вот молодец! какой переводчик хороший! А вчитаешься в изначальный текст, – батюшки, да у автора же совсем не то было сказано.
– Случалось ли, что вы брались за какой-то перевод, а через некоторое время понимали – не идет? Если да, то что лучше в этой ситуации сделать – отложить работу и вернуться к ней через какое-то время или просто отказаться? Однажды случилось. В конце 1992 года я не смог себя заставить переводить фэнтези, да еще и бесплатно. Бросил и на десять лет ушел в таксисты, торговцы автозапчастями и тому подобное. А что в этой ситуации сделать лучше, я не знаю. – Я прочитал в интернете, что перевод практически никогда не был вашим основным занятием. Это связано с тем, что такой работой прожить невозможно? – Странные вещи там пишут. Перевод всегда был моим основным занятием. За исключением тридцати лет младенчества, а потом еще поделившего жизнь надвое десятилетия всеобщей маеты и разрухи. О младенчестве это я не оговорился: к концу ХХ века мужчины стали жутко инфантильными. До тридцати он несмышленый мальчик, потом до пятидесяти шаловливый подросток. Это я о себе говорю. …А, кажется, я знаю, где Вы это вычитали. Я где-то написал про то, что работаю на стройке «таджикским гастарбайтером». Был такой эпизод, но недолгий. И мне там ничего не заплатили. Просто «обули». Так что прожить это все равно не помогло. Прожить на гонорары писателя-переводчика действительно невозможно, но мы живем. Слава богу, жена пока работает, да еще и на двух работах. Отчасти финансирует мои все еще не слишком взрослые и мужские занятия. А я время от времени ее пугаю: возьму, мол, и уйду опять в какие-нибудь таксисты или сторожа… Однако с годами впереди все более отчетливо проступает скорее уж этакий садик с крестами, стелами и оградками. Лет десять еще надо как-то перекантоваться, а там, глядишь, все и само устроится. – Виктор Петрович Голышев считает, что профессионального переводчика в нынешние времена быть не может. Есть, скорее, исключения. Вы согласны с этим? – Абсолютно согласен. Вот смотрю на себя в зеркало и думаю: куда бы этому исключению податься? Но менять сферу деятельности с годами становится все сложнее. Да и опыт обретен немалый. Как-то жалко. Опять же какая-никакая известность. Однако суета все это. – Вы согласны с мнением, что «каждое поколение должно «Гамлета» для себя переводить заново»? – Это каким же каждое поколение должно быть пресыщенным и насколько одуревшим от безделья, чтобы пускаться в такие изыски! Раз в три-четыре поколения – может быть, но за такой промежуток времени, как правило, утрачивается народная нужда в самом первоисточнике. «Гамлет» – редкостное исключение, хотя и это произведение в народе, по-моему, давно уже не читают. Разве что ходят в театр. На актеров. Вот Сароян хороший пример. Его бы взять, перевести как следует, но это уже никому не нужно. Вовремя достаточно громко имя не прозвучало, и все. Кто теперь будет вникать в его поэзию? Кому ее, грубо говоря, продашь?
– К слову, о поэзии. В одной своей статье вы размышляете на тему ее перевода. Там вы пишете, что западный метод поэтического перевода – «чисто ознакомительный пересказ стихов прозой с обширными комментариями», а российский – «копирование формы один к одному с потерями смысла и эквивалентными заменами». Какой способ вы считаете более правильным и какой вам, соответственно, наиболее близок? – Метод я, разумеется, использую наш, традиционный, русский. (Вряд ли он российский: при переводе на русский язык тем же методом пользуются и в Белоруссии, и – страшно сказать – даже на Украине. То есть везде, где переводят стихи на русский язык. Язык-то у нас все же не российский, а русский). А размышляю я там на тему несколько более узкую: о переводе стихотворных вставок, попадающихся в иноязычной прозе. Почему вставок? А чтобы поэты меня не заклевали – вы, мол, не волнуйтесь, это я так, по мелочи. Ни-ни! – на академический перевод поэзии не замахиваюсь. Честно говоря, я там не столько размышляю, сколько хвастаюсь тем, как, дескать, лихо у меня получилась заключительная строфа знаменитого стихотворения «1 сентября 1939 года». Вот же, смотрите, что хотел сказать этими строчками загадочный Оден. Ведь даже Бродский в своей статье, посвященной сему произведению, тайну последней его строфы не раскрыл. Так что в каком-то смысле моя статейка – это дополнение, довесок к статье Бродского. – Вы переводите текст с листа или проводите какую-то подготовительную работу? Узнаете про автора, может быть, читаете его какие-то другие произведения? Насколько переводчику приходится погружаться в эпоху, в которой происходит действие, или в то время, когда автор писал книгу? – Ну, как-то готовлюсь, обязательно. Всякий раз это бывает по-разному, но читателям про подготовку слушать вряд ли так уж интересно. Конечно, приходится повышать свой утлый культурный уровень. В отдаленную эпоху я однажды погрузился, когда переводил не очень хороший роман «Жалость» Тони Моррисон, не очень хорошей писательницы, но при этом нобелевской лауреатки 1993 года. Погрузился я тогда в конец XVII века. И только я там стал оглядываться, как обнаружил, что пребываю в одиночестве: сама-то авторесса погружаться как раз и не удосужилась. Судите сами: по книге рассыпаны упоминания о животных, птицах и растениях, которых в Америке в ту пору просто не было. Скворцов, серых куропаток, павлинов. Не было смородины, травы тимофеевки. Потом, в XIX веке американцы, ностальгируя по Англии, развернули целую программу по завозу в США тех птиц, которых упоминал Шекспир. Видимо, чтобы учили местных щебетать с оксфордским акцентом.
ССЫЛКИ ПО ТЕМЕ
Максим Немцов: «Есть книги, убитые в переводе и до сих пор не оживленные» Елена Костюкович: «Все герои нового романа Эко – мерзавцы» Леонид Мотылев: «Все самое лучшее в литературе передается намеком»
В той книжке у нее вообще ляп на ляпе и все концы вразнотык. Такое впечатление, что мастерица пера ни разу написанного не перечитывала. Косяком идут анахронические «месмеризмы» (на дворе XVII век, Франц Антон Месмер родится полувеком позже), «вкусовые бугорки» (их откроют в XIX веке), которые к тому же в процессе насыщения едой почему-то «восстанавливаются», а в довершение всего кобыла лягает… раздвоенным копытом! Опаньки! Вот что прикажете делать бедному переводчику, если кобыла лягает его коровьим копытом? Потирая ушибленное место, честно так и перевести? Но ведь внимательный читатель посчитает автора полным придурком. Нет-нет, какой ужас! Надо спасать книгу, выручать случайно оговорившегося гения! А давайте опустим слово «раздвоенным». Ну, как бы ненароком, будто не заметив. Еще пример: в природе нет упоминаемого в романе дерева «соборная сосна» (cathedral pine). Зато есть (по-английски) такое название сорта декоративной фанеры. Подозреваю, что у писательницы дома этой фанерой мебель отделана и название якобы породы дерева она вычитала из товарной накладной. (Наш аналог – «карельская береза». Дерева такого – нет.) …Босая девушка в разгар весны, когда распустились листья на деревьях, а на лугах «мягкое разнотравье», плывет на льдине, «оторвавшейся от берега реки еще глухой зимой». При этом, чтобы дойти до реки, она продирается сквозь заросли высокой крапивы. Едем дальше. Крестьянское хозяйство, ферма. Север, но не очень крайний – сорок второй градус широты, колония залива Массачусетс. (Нам в гипербореях наших и сравнить-то не с чем: это южнее Поти). А вот коровы там (в романе, конечно, а не в Аджарии) зимой замерзают стоя. С веток падают покрывшиеся ледяной коростой птицы. Причем скворцы! Птицы мало того что не завезенные к тому времени в Америку, так еще и перелетные. Зима на мороз, переводчик – на новые трофеи. Надо же! – добытые из-подо льда лососи именуются у нашей приближенной к президентам нобелиатки словом весьма и весьма подозрительным: будучи кулинарным термином, оно обозначает копченую лососину кусочками. Уй-е! Неужто нобелиатка его в ресторанном меню вычитала? А кроме лососей, в реке плавает треска, хотя это рыба сугубо морская, как известно. Да и лососи в реках подо льдом, вообще-то, не сидят. Лосось ведь тоже морская рыба, в реки заходит только на нерест, когда никакого льда уже нет. Но это все пустяки по сравнению с тем, что творится у нее с хронологией и логикой! В самом начале книги говорится, что герою открылась возможность получить участок пустующей земли, если он женится. Такое жесткое условие. Ну, допустим. Но вот он встречает с корабля невесту и везет… куда? Да прямо в свое имение, где уже и дом построен, и рабыня хлопочет по хозяйству.
Позже появляется мечта – поставить новые каменные палаты; размышляя об этом, он вспоминает об умершей пятилетней дочке. Мечта вызревает восемь лет, наконец он этот дом начинает строить, и при строительстве погибает та же самая и все еще пятилетняя дочка. Каково? Вот такой романчик входил в десятку лучших книг США 2008 года. И ни одной сколько-нибудь недоуменной рецензии. Восторг на восторге. – О чем это говорит? – Во-первых, о том, что окружающий литературный фон, наверное, не лучше. А во-вторых… Я не думаю, что в США совсем не осталось внимательных читателей. Все, что заметил я, наверняка кто-то из местных тоже видит. Но говорить об этом вслух, публично, видимо, не полагается. Надо чтобы было непонятно: может быть, мы просто глупые, совсем ничего не соображаем? Или мир уже перевернулся? Черное – это белое, плохое – это хорошее, верх – это низ… Тони Моррисон, конечно, яркое явление, но самое интересное, что на ее примере я только что продемонстрировал общие черты, присущие всей англоязычной литературе XXI века. Бесстрашно подчеркиваю: всей. Почти у всех, кого мне приходилось переводить в новом веке, следующая страница зачастую не стыкуется с предыдущей. Так что погружаться переводчику надо. Но надо ведь, чтобы и авторы, по творчеству которых судят о культуре ведущей страны мира, тоже хотя бы руки-ноги споласкивали. Вы ничего подозревать не начинаете? Нет? Я в смысле – ну, насчет самой этой страны.
Фото предоставлено Владимиром Бошняком
– Для вас, как для переводчика, над чем интересней работать – над экспериментальной в чем-то литературой («Заводной апельсин» Бержесса, Фолкнер) или более-менее классическим романом (например, Боулз или Стайрон)? – Работать всегда интереснее над хорошей книгой. Когда ты чувствуешь, что действительно приобщен к настоящей литературе. Это бывает редко. Фолкнер – да. Берджесс – нет. Стайрон – конечно, хотя… А вот Боулз – весьма сомнительно. По большому счету в новом веке к настоящей литературе я подключался только раз – когда переводил «Версию Барни» Мордехая Рихлера. – А что вы называете настоящей литературой? – Мой критерий прост: книга настоящая, если из нее мне хочется читать вслух (хотя бы какие-то куски) жене, дочери и рекомендовать эту книгу знакомым. Но за все 15 лет нового века у меня была в работе только одна такая книга. Хотя нет, вру. Был еще Кормак Маккарти, первая часть романа «За чертой». Но только первая часть и только одного романа – второго в трилогии. Первую часть писал убийственно прекрасный писатель (которого, впрочем, тоже местами там заносит), во второй же он едва ли не с первых слов превращается чуть ли не в пустобреха, демонстративно подражающего писаниям небезызвестного жулика Гурджиева.
Глядя из Петербурга, иногда кажется, что настоящая литература оседает в Москве, а нам достаются жалкие охвостья. Такой эффект, возможно, тоже присутствует, но по большому счету вряд ли дело только в этом. Скорее всего, настоящей литературы просто больше нет. Причем нет нигде. Уровень культуры повсеместно катастрофически падает. Это подтверждается, в частности, и присужденными Нобелевскими премиями на протяжении последней четверти века. Литературы нет там, и литературы нет здесь. А кончилась литература и там, и здесь приблизительно одновременно сразу после развала СССР. Совпадение? Не думаю. В момент катастрофы мир утратил остойчивость, все закачалось, стало крениться, и первой рухнула самая высокая и слабее всех закрепленная надстройка. Нечто подобное произошло во время гибели линкора «Новороссийск» в севастопольской гавани осенью 1955 года. Когда поврежденный корабль завалился набок, с палубы сорвалась многотонная орудийная башня и раздавила стоявший у борта баркас со спасающимися моряками. Сын флотского офицера, я жил тогда в Севастополе; мой отец был тоже где-то там, неподалеку. Похоже на то, что мировая общественность сейчас сама готовит себя к тому, чтобы момент, когда произойдет окончательный переворот судна цивилизации килем вверх, прошел тихо. Чтобы в большинстве своем те, кого не раздавит какая-нибудь тоже сорвавшаяся башня, его не заметили: уже сейчас многие явно перестают понимать, где верх, где низ, где храм, а где срам и тягостное непотребство. Что же касается вопроса об экспериментальной и традиционной литературе, то форма в любом случае второстепенна. Бог есть любовь. И вот она-то теперь как раз в большом дефиците. Я имею в виду любовь, конечно, не из любовных романов, а любовь, например, Кормака Маккарти к мальчику и волчице из первой части второй книги его трилогии. – Вы следите за современной американской или английской литературой? Интересно ли вам переводить современных англоязычных авторов? Например, нобелевского лауреата Элис Манро или того же Маккарти? – Чтобы следить за современной тамошней литературой, надо быть этаким барином – с ветвистыми связями и обеспеченностью деньгами и временем. Ничего этого у меня нет и отродясь не было. Поэтому, что мне дают, то я и перевожу, если не отказываюсь. А отказываюсь тогда, когда от написанного в книге меня воротит. Интересно переводить хорошую, настоящую литературу, но ее практически нет, хотя это я уже говорил. Рассказы Элис Манро – это не очень, на мой взгляд, хорошая литература; она довольно добротная, но очень скучненькая и средненькая. Гораздо интереснее мне было переводить Боулза, правда, только потому, что пришлось по ходу дела «заговорить» по-арабски, узнать, почем нынче верблюжьи какашки, и даже спеть песенку на языке туарегов. Пришлось, как пошутил однажды мой редактор Саша Гузман, «переводить с суахили на финский». Не могу сказать, чтобы мне это бог весть как нравилось: ить трудно жа! Но это было интересно.
Фото: m24.ru/Владимир Яроцкий
– Насколько вам, как переводчику, тяжело (или, может быть, наоборот, просто) подстроиться под стиль Маккарти, такой лаконичный, скупой или даже экономный в некотором роде? – А подстраиваться ни подо что и ни под кого не надо. Надо просто стараться как можно точнее выразить по-русски то, что (предположительно) хотел сказать данной фразой писатель, и стиль образуется сам собой. Выверенность интонации и теснота словесного ряда заставит фразу определенным образом самоорганизоваться. И все. Дело в шляпе. Что касается Кормака Маккарти, то мне не бросился в глаза лаконизм его стиля. Скорее некоторая натужность и искусственное однообразие строения фразы. Я это смягчал, разнообразил, приводя синтаксис ближе к традиционному, тем более что не в этом у Маккарти сила. И тоже: ляпов у него – ох, предостаточно. Как истинный претендент на нобелевку, на следующей странице он умудряется забыть, что писал на предыдущей. …Один конь у юных путников поседлан, второй нет, но разве может помнить об этом современный автор! Сидя на коне охлюпкой, всадник вдруг опирается на седельный рожок, потом так же неожиданно братья у обоих коней расслабляют подпруги… Помню, в начале работы над Маккарти я радовался: ну, наконец-то вижу текст, написанный честным парнем, простецким трудягой, который знает предмет до тонкостей, дышит им, всю матчасть собственными руками прощупал. Детализация – это ведь у него любимая фишка. То он револьвер разберет на части, то лопату опишет так, словно это мотокультиватор с дистанционным управлением. Увы, довольно скоро выяснилось, что я принял желаемое за действительное. Классик неоковбойского жанра то и дело путается. Причем даже и в конской сбруе. В это не верится, я понимаю: быть такого не может, он же настоящий (или почти настоящий) ковбой, техасец! Но это так. – А можете пример привести? – Да пожалуйста! Когда у Бойда лопается латиго, то есть левая приструга (регулировочный ремень передней подпруги), он с лошади падает, седло от нее отделяется, и корова уволакивает седло в лес, где вдребезги расшибает. Но подпруг у его седла две! И не потому две, что я это где-то вызнал, а потому две, что на этом впрямую настаивает сам автор. А вообще-то ведь есть еще и подперсье. Поэтому корова, как ни старайся, умыкнуть ковбойское седло может только если вместе с конем. Английское спортивное [седло] имени МакКлеллана – да, может, а ковбойское, кавалерийское русское или казачье – никак нет-с. В начале книги автор замечательно описывает процесс затягивания подпруги. Конь надувает живот, и пацан, чтобы затянуть потуже, дожидается момента, когда конь выдохнет. Прекрасно! Вот только делает он это сзадней подпругой, а должен бы – с передней. Заднюю подпругу сильно затягивать нельзя. Между нею и животом коня оставляют место (примерно с толщину ладони), которое заполнится, когда конь напряжет мышцы живота – во время прыжка или когда арканом пойман тяжелый бык.
Еще ковбойский классик явно слыхом не слыхивал о таком предмете конской справы, как чумбур. Поэтому лошадь к забору привязывает или поводьями (чего ковбой ни в коем случае не сделает – изуродуешь лошадь!), или веревкой от лассо. Прямо вот так, как дурную корову, набросив самому близкому почти что человеку петлю на шею. Тогда как чумбур входит в джентльменский набор ковбоя всенепременно: одним концом он крепится на оголовье к кольцу подбородника, а свернутый шлагами второй пристегивается к передней луке седла. Или все это рассчитано на сортирно-трамвайное чтение по диагонали? Так ведь нет же! Претензии-то будь здоров какие.
– Как вы думаете, почему главной темой американской литературы, в отличие, например, от европейской, до сих пор остается человек? Популярными становятся такие авторы как Франзен, Тартт, которые пишут, в общем-то, классические романы. – То есть вы хотите сказать, что американская литература еще кое-как теплится, тогда как европейская совсем, – говоря по-ковбойски – скопытилась? Ей человек уже не интересен вовсе? Очень может быть. Нисколько не удивлюсь. Американскую и европейскую литературу под таким углом я никогда не сравнивал. Да у меня и материала для этого нет. Названных авторов не читал. Если предложат кого-то из них перевести, прочту обязательно. А не предложат – не исключено, что и не прочту. И вряд ли много потеряю, если судить по тому, как редко теперь в потоке хлама проглядывает настоящая литература. Хочу особо обратить внимание на то, что ни Пулитцеровская, ни Нобелевская премии давно никак не соотносятся с качеством литературы. Тем более его не гарантирует популярность в массах. Я ничего не хочу худого сказать о человечестве, но олухов на земном шаре все-таки больше, чем остолопов. А Нобелевские премии, если их дают таким как Елинек, Моррисон и Алексиевич, не могут быть ничем иным, кроме как способом запудрить публике мозги, ослепить ее, лишить ориентиров и тем самым подготовить цивилизацию к подспудному демонтажу. Я тут шел недавно мимо помойки, поднял выброшенную книжку Вадима Шефнера. Как-то так вышло, что раньше я его не читал. Взял, принес домой, открыл. «Сестра печали». И сразу не то чтобы увлекся (возраст уже не тот), но прибалдел от качества прозы, выверенности деталей, полноты погружения в эпоху. Это такая высокая литература, какая всем этим нынешним нобелиатам и во сне не снилась. И мне пришло в голову, что, как ни странно, не только классическая русская, но даже и советская литература (которую в свое время я в грош не ставил) на две головы выше всех этих нынешних «пулитцеров», «нобелей» и «букеров». Что стало с ней в постсоветское время? Видимо, от слишком быстрого выхода из-под давления вывернулась наизнанку, как глубоководная рыба, и желудком перекрыла себе глаза. И растерялась: вокруг сплошной релятивизм (не постмодернизм, нет, ситуация много хуже!), а вместо ориентиров подсовывают каких-то литературных мутантов. Специально выращенных голых королей, если хотите.
Что делать с авторскими ляпами и просчетами, я каждый раз тяжко думаю. К сожалению, не всегда автора можно незаметно подправить. Но когда мне кажется, что можно, я иду ему навстречу. У Кормака Маккарти в одном месте правку пришлось внести даже в испанский текст! Потому что – вот убейте меня, но даже по-испански (да хоть по-японски!) врач не может говорить о прободении легких, когда речь идет о том, повредила ли пуля легкое! – А не может быть так, что эти просочившиеся в книгу недочеты являются следствием большей самостоятельности западных авторов, отсутствия у них традиции позволять копаться в своем тексте издательскому редактору? – В конце почти каждой книги, выходящей в любом серьезном тамошнем издательстве, имеется страничка благодарностей, где автор выражает признательность тем, кто так или иначе помогал ему в работе над книгой. Не знаю, всех ли этих людей можно считать редакторами в нашем понимании, но там тоже автор работает не один. Что до Маккарти, то у него даже личный редактор есть. С которым он работает, говорят, щека к щеке, как у них это называется. И уже давно – в течение двадцати лет. Вот интересно, что у него этот редактор делает? Или без него все было бы еще хуже? В критике искать ответ бесполезно: «литературотовароведы» (словечко все того же Валеры Попова) что-либо замечать отказываются. Значит, там все, кто все же научается читать и понимать прочитанное, ни в литераторы, ни в журналисты не идут, а идут… ну, я не знаю, может быть, в пиарщики или юристы. Или все мнения там спускают сверху строго по вертикали. Хотелось бы добавить, что подборка «недочетов», которую я здесь вываливаю публике на голову, составлена из забавных, на мой взгляд, бесспорных, но мелких прегрешений. Тогда как главные мои претензии к современным американским авторам – к тому же Маккарти, например, – глубже и шире. Но это был бы очень долгий разговор. Должен сказать, что я вообще, чем дольше работаю переводчиком-американистом, тем больше проникаюсь недоверием к Америке, к повадкам и обычаям англосаксов и к западной цивилизации в целом. Не так давно я по старой дружбе поделился подобного рода мыслями с Голышевым и получил по рогам. Меньше, мол, смотрите наш «зомбоящик». Но помилуйте, при чем же здесь «зомбоящик»? Когда систематически погружаешься, тщательно доискиваясь понимания подоплеки фоновых событий, каждый раз волей-неволей узнаешь много такого, что повергает просто в оторопь. Да и просто читая (в оригинале, разумеется) таких как Джоби Уоррик или Доктороу («Марш», рекомендую), начинаешь сомневаться в том, что в обществе, где воспитаны эти авторы, люди способны связно излагать свои мысли и хотя бы как-то понимать других. Именно эти, в процессе работы обретаемые знания, которые у меня долго копились, в конце концов – трах! – и разнесли вдребезги с юности прилипшее к мозгу представление о Западе как о чем-то благостном, свободном и культурном в противоположность «варварской», «ужасной» и «деспотической» России.
Конечно, переводчику работать слаще, когда он благоговеет перед автором и культурой, которую тот представляет. Я слышал, некоторые даже в англиканскую веру перекрещиваются! Но все-таки, мне кажется, надо иметь мужество и в свете новой информации нет-нет да и задуматься: а не пересмотреть ли протухшие убеждения? Особенно те, что основаны на незнании. – Есть такая книга, которую вы бы очень хотели перевести? – Боюсь, что шедевра, который сделал бы всех людей умными, а меня богатым, не существует. Теперь, когда стало совершенно не обязательно читать нобелевских лауреатов (а кое-кого даже и вредно), ждать, что дадут вдруг переводить что-то эдакое, просто глупо. Однако вот сижу, чего-то жду… «Утрудихся зовый, измолче гортань мой, исчезосте очи мои от еже уповати». Для тех, кто не понял, перевожу: «Устал я звать, уж в горле пересохло, да и глаза подернулись слезой…» (Псалом Давида.) Может, Библию перевести? Таким вот пятистопным ямбом…
Даниил Адамов